«Небесные странники» в Ленкоме.

Похоже, в театральную моду всё увереннее входит инбридинг.

В Ленкоме очень любопытная премьера. Сложная и страшная. Марк Захаров по-мичурински привил два рассказа Чехова («Хористка» и «Чёрный монах») на Чеховскую же замечательную «Попрыгунью» и скрестил полученный гибрид с пьесой Аристофана «Птицы», вольно разбавив, а то и вовсе заменив оригинальные тексты произведений своими собственными размышлениями об этом мире, о жизни (и её смысле) и смерти, об истинных и ложных ценностях, о роли искусства в жизни человека, о талантах и их поклонниках, о лице и изнанке, проблемах и язвах мира искусства…

В том, что относится к «жизневедению» Марк Захаров выступает как человек огромного жизненного опыта и накопленной в прожитом времени мудрости; в том же, что касается темы искусства, я вижу ещё один акт самоидентификации человека (а в случае Марка Захарова — признанного мэтра) из мира искусства (вслед за Юрием Бутусовым с его «Чайкой», Миндаугасом Карбаускисом с его «Талантами и поклонниками», фоменками с их «Театральным романом», Александром Мариным с его «Сестрой Надеждой», Валерием Беляковичем с его восстановленным «Мольером».. думаю, список можно продолжить, я далеко не всё отсматриваю, что выходит в московских театрах); человека, многие десятилетия существующего в эпицентре отечественной культуры (Ленком принадлежит к театрам, стабильно держащимся на гребне волны популярности и успеха, не покидая топовую десятку лучших столичных театров) и знающего эту среду изнутри насквозь. Это скрупулёзная диагностика и весьма неоптимистичный диагноз миру, к которому принадлежит он сам — не отстраняясь, не открещиваясь (иначе не вывел бы на сцену своих звёзд и родную дочь в том числе). Да, он назвал это «фирменной Ленкомовской самоиронией», но в данном случае самоирония оказалась едва ли не сродни харакири. Ну и нам тоже досталось, публике. Однако, не будем забегать вперёд.

Ленком по-прежнему пластичен, динамичен, музыкален и эффектен. Ломкая изменчивая деревянная геометрия сценического пространства словно символизирует лабиринты бытия, в которых бесконечно блуждает человек в поисках смысла своего существования. Когда нет критериев, точно определяющих, истинное ли перед тобой или ложное, а внутренний голос заглушен внешним пёстрым шумом — как легко забрести не туда, и нет в руках спасительного клубочка Ариадны, чтобы вернуться в начальную точку.

Структурно спектакль можно разделить на три части с прологом и эпилогом. Пролог и связки между частями «заполняют» Аристофановские люди-птицы, управляемые зловещим птичьим царём Удодом, у которого «и птичий ум, и человечий». В основных частях и эпилоге властвует Чехов, точнее, Марк Захаров в Чеховских тонах.

Суть произведения такова: стайка молодых афинян, которых не устраивает жизнь в Афинах («нам не нравится в Афинах всё!»), в поисках жизни, которая им понравится, прибывает во владения царя Удода и просит его указать им «истины дорогу», а также высказывает пожелание «жить под облаками», как птицы, и зловещий Удод дарит им невидимые для людей крылья и творческими личностями, музами — поэтами, художниками и прочими людьми возвышенных профессий — забрасывает в.. хотела сказать «Чеховские», но нет, это и наши, без сомнения — времена, повелев «с хохотом и победоносным карканьем» носиться там среди людей, очаровывая их и восхищая. С каждым разом, когда новоиспечённые музы возвращаются в распоряжение Удода, тот даёт им всё более жестокие задания («мстить и наказывать», «свести с ума, повергнуть в ужас») в отношении людей, и стайка покорно отправляется обратно в наши дни — исполнять приказ и измываться над простыми смертными.

Думается мне, что образ птицы, символизирующий человека из мира искусства, здесь не случаен. Марк Захаров как бы подхватывает и продолжает тему, звучащую в «Чайке» Юрия Бутусова, но предлагает для дискуссии несколько иной её аспект, иное направление (очень интересно слушать, как беседуют, переговариваются посредством своих работ умные режиссёры. если только я всё это себе не придумала :). В Сатириконовской Чайке практически каждый персонаж становится настоящим Актёром, настоящей Птицей, пережив какую-то серьёзную личную трагедию, именно она наполняет человека объёмом, содержанием, пониманием профессии, делает его тоньше, глубже, чувствительнее (мне нравится одно определение: в какой-то из начальных серий «Доктора Хауса» Хаус говорит девушке-врачу из своей команды: «Знаешь, почему из всех претенденток на это место я выбрал именно тебя? Ты тоже — повреждена». Повреждена.. То есть он в ней это почувствовал и её выбрал, для него это критерий её полезности, её эффективности на этом месте. /Это помимо его собственного желания её разгадать/. У неё есть какая-то своя боль, тогда она будет чувствовать, и в ней будет отзываться — боль пациента. Я не знаю, как звучит английский оригинал слова, но переведённое «повреждена» мгновенно в меня попало, потому что, на мой взгляд, это точнейшее отражение сути дела). Так вот Сатириконовские актёры-Птицы — повреждены, крылья их выстраданы, они выросли из душевной боли; не найдя взаимности и понимания в мире реальном, они отдают своё сердце Театру. Птицы же Марка Захарова — полная противоположность птицам Юрия Бутусова. Этим молодым нигилистам-раздолбаям крылья достались почти даром — в обмен на готовность измываться над людьми. Сердце своё (за неимением) они никому и ничему не отдают, но с удовольствием завладевают чужими. Они не знают «ни жалости, ни страха, ни любви» и цинично паразитируют на человеческих чувствах и мыслях, питаются ими, высасывают их из людей, чтобы подобно Зюскиндовскому Греную создавать из них оригинальные ароматы. Бутусовские Птицы — каждая — индивидуальность. Захаровские — безликие бесцветные статисты в одинаковых одеждах. Но уже одно то, что они принадлежат к миру Искусства, делает их в глазах восторженной, но ничего не смыслящей в искусстве публики — идолами. Дилетантство… Причём наглое, напористое, воинствующее дилетантство, граничащее с первобытным варварством, как в среде служителей святого Искусства, так и в среде «потребителей» оного, не может не вызывать страданий у профессионала, каким является Марк Захаров. Это боль за профессию, за отечественную культуру вообще, поскольку культура является индикатором уровня развития общества, цивилизации, а по чему будут судить о нас нынешних далёкие потомки? По нескончаемым сериалам, которыми забито телевидение и которые делают звёздами первой величины ничего толком не умеющих (и вконец утрачивающих там то, что умеют) актёров. По горам бульварного чтива в мягких обложках. По популярным певицам, про которых у Жванецкого славно: «Стыд она уже преодолела, осталось научиться петь». Всё это страшно далеко от искусства. (тот же Жванецкий цитирует английского коллегу по поводу нашего многотысячного Союза Писателей: «У нас тоже, говорит, писателей 8, ну, может, если считать ещё и этого, то 9. Хотя я бы, говорит, его не считал») Разумеется, такое положение дел сложилось не вот только что, во все времена были варвары как от искусства, так и от его почитателей, но с тех пор, как страна вдохнула воздух свободы, всё это расплодилось и размножилось невероятно. Любой смелый может сделать любую пошлость, дикость или пакость и назвать это актом творчества и свободным выражением своей авторской позиции. В спектакле есть замечательный эпизод, где стайка новоиспечённых «небесных странников» спрашивает одного из них: «А скажи нам, Полиграф Тютькин (там его как-то иначе зовут, я не запомнила), что ты думаешь о своём творчестве?» И самодовольный Тютькин лихо отвечает: «Я думаю, что мне в моём творчестве удалось многое… Нет! Я думаю, мне в моём творчестве удалось — всё!» Одобрение, восторги. А через несколько минут птица покрупнее, их лидер и учитель — художник Рябовский — расскажет Ольге Ивановне Дымовой, что эта стайка нужна ему лишь как фон и как источник идей, ибо по-настоящему новаторские идеи созревают лишь в головах беспросветных дилетантов. «Я подпитываюсь от них дурью. Я и тебя заприметил, потому что ты дура и нужна мне ровно для того же самого». При этом в руках у Рябовского — малярные кисть и ведёрко. Вот оно… Маляры от искусства — суть Захаровских «небесных странников». «Сняться в плохом фильме – все равно, что плюнуть в вечность», — говорила когда-то Фаина Раневская. Но это было когда-то. Сейчас вечность заплёвана так, что на ней живого места не осталось. Тем не менее, это находит своих почитателей. Всё находит своих почитателей. И как-то изменить ситуацию, хотя бы для того, чтобы не размыло мутным потоком «своеобразия» незрелые умы — невозможно, потому что сразу волна пойдёт: «Душат свободу слова, зажимают творческую личность». В результате понимание того, что есть искусство, а что нет, в обществе стирается. Внешней цензуры нет, начисто отсутствует и внутренняя. Здравствуй, хаос. Юрий Бутусов, когда делал в Вахтанговском «Меру за меру», сказал, что его интересовало в этой пьесе, в том числе, различие в понятиях «дозволено» и «можно». Мне интересно, сколько найдётся у нас человек, которые эту разницу видят в принципе. Недавно залпом просмотрела несколько выпусков «Культурной Революции» (смеялась от души, потому что противоположные точки зрения подчас доказываются одними и теми же аргументами), так вот Михаил Швыдкой привёл где-то там дивную цитату: «Высшая свобода — это возможность выбрать рабство по своему вкусу» (нашла. автор — Шарль Нодье). Если так ратуем за свободу от какой бы то ни было внешней цензуры, давайте воспитывать, взращивать в себе цензуру внутреннюю. Это коллективное предложение – «и к нашим, и к вашим».

Ещё кое-что нужно добавить о Захаровских людях-птицах. Художник Рябовский, «блаженное наваждение» Ольги Ивановны, всюду таскает за собой своего нового натурщика — телеграфиста Чикильдеева, из единственного упоминания о котором в рассказе Чехова Марк Захаров выписал целую роль. Неслучаен, ох как неслучаен этот персонаж среди прочих персонажей. Телеграфист этот — личность в высшей степени любопытная: когда по указанию Рябовского, когда по своим соображениям — он перевоплощается в различные типажи и образы (при этом от упоминания о театре его вдруг тошнит, странно, не понимаю), истерит, паясничает, заговаривается, производя впечатление безумного, но в разговоре с Дымовым вдруг словно сбросит с себя все эти маски и станет зловещ и страшен, после стреляется (забавно: застрелится он за сценой и — подряд в несколько выстрелов :), но спустя время появится среди персонажей снова. В сцене на пароходе (компания художников с Ольгой Ивановной отправилась на пленэр для этюдов) он вдруг пускается соблазнять Ольгу Ивановну в своей привычной фиглярской манере (при этом на голове его окажется странный головной убор — шапка о двух чёрных перьях, торчащих вертикально вверх по бокам), но соблазнить он её не успеет — в этом занятии его сменит Рябовский (в той же самой шапке) с богатым запасом красивых слов и одержит вполне ожидаемую победу. Сцена с подменой — тоже узнаваемо :) А бес Чикильдеев — альтер эго птицы-Рябовского. Нет, даже усугублю: это Мефистофель, которому «рябовские» продают душу за успех. Стало быть, ясно, кто скрывается под именем царя Удода. Кстати, во время последнего своего появления царь Удод будет вещать и приказывать своим птицам — из земли: одна голова будет торчать над сценой, меча громы и молнии и бешено вращая глазами, а после и вовсе провалится в подпол. Страшно, страшно, страшно…

Ну а Ольга Ивановна Дымова, «болтливая женщина с ущербными мозгами» (по выражению царя Удода) — это и есть та самая восторженная недалёкая неразборчивая публика, дарящая малярам от искусства уверенность в их гениальности и способствующая их популярности. Она совершенно очарована «небесными странниками», грезит ими во сне и наяву, не чает в них души, тянется к ним и хочет стать такою же, как они, птицей. Она благоговейно восхищается ими даже тогда, когда они всей стаей набрасываются и начинают «героически» клевать её мужа — честного труженика, самоотверженного врача и благородного человека — прицепившись к тому, что тот состоит в чине титулярного советника. Она живёт не своей, а вымышленной жизнью, своего обыкновенного земного Дымова она полюбила усилием воли и ничего не хочет слышать о детях, когда муж пытается на эту тему заговорить. Быт, дети — это так приземлённо, так обыкновенно, так скучно. Нет, ей не до этого, она вся в искусстве, выставках, премьерах, слухах и сплетнях. Она променяла уютное семейное гнездо на иллюзию вечного полёта среди её кумиров. «Смысл жизни — в познании…» — уныло, как заученный урок, отвечает Ольга Ивановна мужу. И сразу, вдогонку, радостно и уверенно: «…в познании тех, кто стал примечательными людьми, и подробностей их необыкновенной жизни!» Но фокус в том, что Ольга Ивановна не птица, поэтому жизнь под облаками быстро опаляет ей иллюзорные крылья — циничной откровенностью и презрением Рябовского, мастерски разыгранным спектаклем его «обманутой жены».

Доктор Дымов волею Марка Захарова тоже подвергается здесь искушению «стать птицей». Царь Удод для сокрушения этого благородного ума подсылает к нему Чёрного Монаха. И тот будет соблазнять Дымова пророчествуемой избранностью, парализующим ядом запуская эту мысль в сознание бедного доктора, и — перемещаясь по сцене чёрным пауком — словно заплетать всё сценическое пространство невидимой паутиной. Но Дымов изначально живёт не в придуманном мире, как его жена, а в реальном, он врач, он практически ежедневно отвоёвывает у смерти человеческие жизни, он знает, как хрупка, слаба и уязвима человеческая жизнь, как мало нужно для того, чтобы её покалечить или оборвать, и как много — чтобы спасти и сохранить. Он уяснил для себя простую истину: «Нужно ценить чужую жизнь как свою собственную» (в отличие от Удодовых слуг, которых кроме собственной жизни и собственной славы ничто не интересует). Поэтому события в Захаровском «Чёрном Монахе» будут развиваться совсем не так как у Чехова. И от юной прелестной Тани Дымов откажется, и от заманчивого предложения Чёрного Монаха. «Я хочу остаться обыкновенным человеком», — крикнет доктор, и чары рассеются. Это всё о ложном и истинном, о миллионах соблазнов, встречающихся на человеческом пути, и о том, что каждый шаг — это точка выбора. Впрочем, встреча с Чёрным Монахом не проходит для Дымова бесследно — доктор обретёт после неё страшный дар, о котором предупреждал его старик Песоцкий — умение читать чужие мысли. Этот дар так страшен, что, скорее, я назвала бы его наказанием, а не даром. И всё то, о чём доктор думал и умозрительно понимал, обрело для него голос — «вокруг нас разлита боль. очень много боли» (сюда, к слову, добавляется и его собственная боль, поскольку ему теперь открыты мысли жены). Этой боли так много, что она заглушает страх смерти. «Нужно брать её на себя и не бояться непоправимости. Я — не боюсь», — говорит Дымов. Говорит уже каким-то другим голосом — будто звучащим издалека. И уходит за зеркало. За эту дифтеритную плёнку, которую он через трубочку высасывал у больного, чтобы спасти ему жизнь.

Ну и ещё одна интересная мысль, одновременно спасительная и карающая, озвучена в этом спектакле Апостолом, которым в финале вдруг обернётся для прозревшей и безутешной Ольги Ивановны Чёрный Монах: ничто в этом мире не исчезает и не умирает, всё сохраняется во Вселенской Памяти. Умереть — это всего лишь выйти из времени, но — не исчезнуть. Если вы любите человека — он навсегда останется с вами. А жить нужно — в радости. «Радость должна быть нормальным состоянием человека. Чем выше человек, чем он значительнее — тем большее удовольствие доставляет ему жизнь.»

__________________________
Доп.материал. Из 3-летней давности интервью К.А.Райкина про подобных ленкомовским «небесных странников»:

«Я не люблю так называемое концептуальное искусство. Я не люблю абстракционизма. Я терпеть не могу в стихах рифму «палка-селедка» и выдачу этого за настоящую поэзию. Я не люблю и не понимаю главный молодежный глянцевый журнал об искусстве, который вам назову, а вы не называйте; я не понимаю, как там пишут о театре и почему там восхищаются только полными, безоговорочными провалами, когда весь зал, буквально весь, встал и ушел! – а у них это эталон. Мне все это враждебно на каком-то самом базовом уровне, потому что все это вещи антихристианские. Все это эстетство занимается только тем, что страстно, самозабвенно, слюняво целует дьявола в зад. Они все убеждены, что жизнь – дерьмо, но почему-то при этом не стреляются, а, напротив, этим кокетничают. Из этого каким-то странным образом выводится мое представление о главном грехе: я его сейчас попробую сформулировать. Главный грех, главный соблазн вообще – это делать что-либо только ради того, чтобы повышать самооценку. Работать только на свое мнение о себе.»

Перекликается с известной фразой Станиславского: «Умейте любить искусство в себе, а не себя в искусстве.»

Читайте также: