Дело — табак!

Добру учат с детства. Учат, значит доброта – рефлекс условный. Таковым и остается, ибо народная мудрость гласит: «Не делай добра – не наживешь врага». Мудрость срока годности не имеет, но время (то, что всегда вперед), стремится к краткости, а потому: «Не делай добра – не наживешь…»- девиз нашего времени.  Слово «добро» имеет оттенки. Оно стало чем-то вроде приставки. Так, добродушие — качество ныне не деловое, но и добродетельность все реже становится добродеЯтельностью; добротность в цене, доброкачественность тем паче. Доброжелательность обходится дешевле доброты: слова не стоят денег. Но улыбка все труднее дается. Улыбка – чаще  ухмылка или оскал.. Добро чаще не творят, наживают. Добреем день ото дня, но иные, не подобрев, раздобрели. «Добрые у нас в стране добрыми не могут оставаться», — писал Бертольт Брехт. Древние с фонарями искали «Человека», нашли — нет неизвестно, но доброго человека, по крайней мере в Москве отыскать можно. В театре. Режиссер Юрий Бутусов поставил спектакль «Добрый человек из Сезуана» в Московском драматическом театре им А.С. Пушкина.

Бертольт Брехт в этом сезоне на московских сценах  в ассортименте. Не к добру. У каждого времени свои любимые авторы, а Брехт – из времени великих потрясений. Из времени- бремени, столь лихого (лихо это беда), что кажется всякое сопротивление бесполезно. Так только кажется. «Если городом правят несправедливо — он должен восстать. А если он не восстает — пусть погибнет в огне еще до наступления ночи». – это не экстремизм, это Брехт.

На афише Брехт — значит от спектакля  ждут памфлета, бунта, революционного запала. Но громче не значит убедительнее, а потому  силы на исходе, и голос, сорванный от крика, не означают поражение (в правах?). Право на шепот не отнять. А театральный шепот – великое дело.  В спектакле Юрия Бутусова Брехта поют. Как и положено. Здесь верны и языку (поют на немецком), и слову (новый перевод подготовил режиссер Егор Перегудов), и музыке (соратника Брехта Пауля Дессау) автора.   На блоковское: «Все ли спокойно в народе? <…> Бродят и песни поют», — отвечают по-брехтовски. Здесь обращаются уже не к властям, к богам.  Здесь уже  «могут помочь только боги». Здесь – это в «полуевропеизированной столице Сычуани» (место действия пьесы). Где-то рядом с нашей Азиопой. «Добрый человек из Сезуана» Юрия Бутусова скользит не по поверхности, не рисует плакатов и лозунгов, но заглядывает за них, обращается к человеку. Режиссер глазлив, видит насквозь, но увиденное глаз не радует. Режет.

Сцена расчищена и просматривается до кирпичика. Никаких тайн. Никаких излишеств – Сезуань переживает кризис. Когда дело- табак, самым выгодным представляется табачный бизнес. А потому главная героиня Шен Те, бывшая проститутка, вознагражденная за доброе сердце богами, открывает табачную лавку. Тут бы и запеть : «Купите папиросы!», но некогда. Сменяет товар любви («Товар любовь» первое название пьесы) на другой. И прогорает, как сигарета: Шен Те благодетельствует окружающих, постепенно разоряясь.  А то, что больше не продается (любовь), тоже начинает приносить убытки: Шен Те влюбляется в китайского летчика (не путать с Джао Да) Янг Суна (новая грань таланта Александра Арсентьева), который пытается умело конвертировать ее любовь. Тогда Шен Те меняет наряд и  нрав и предстает в образе Шуи Та, якобы своего двоюродного брата, расчетливого и рассудочного, не  в пример «сестре». И была бы эта история трагикомедией с переодеваниями, когда бы у нее был другой автор. Брехт обозначил пьесу как параболу, т.е. иносказательную поучительную притчу.  Юрий Бутусов параболу (от др.греч – сравнение, сопоставление, приближение) очертил. Так сказка вдруг оказалась былью. Зеркалом, которое хочется разбить или занавесить.

Сценография и костюмы Александра Шишкина создают атмосферу Сезуани как эдакого города грехов(бедность не порок, но нищета – грех), подворотни мира. На сцене металлические казенные кровати, мешки и тюки, со сцены – дым, крик, боль. На фото, проецируемом на задник сцены, – два милых личика девочек, на сцене повзрослевшие девочки – две проститутки. Герои спектакля или полумертвы или в агонии. Из живых– живая музыка ансамбля солистов «Чистая Музыка», которая ведет спектакль и задает ритм речи актеров. Вокруг не запах смерти, но смрад жизни. Здесь даже двери в никуда заперты. Солнце не прорезает нависшие над городом тучи. Солнце – душит. Небо обложное, низкое.  Грозы часты, но не освежают. Разве что уменьшают людские страдания, уменьшая число людей: хмурый вечер заставляет в петлю лезть: «Дело в том, что бедняка /Может доконать любой пустяк./ И он отшвырнет от себя /Невыносимую жизнь». Петля, закрепленная над сценой, висит долго, зазывно и, учитывая положение персонажей, соблазнительно. Жизнь именно отшвыривают: такое добро и даром не нужно. Жизнь – дар, но на этом «даровое»  заканчивается. Расплатиться жизнью дешевле каждодневных мучений в поисках пропитания.

«Страдания очищают», — говорят боги в пьесе, имея виду душу. Душу, которая не держится в ослабленном теле. Тело очищает дождь. И питает его водой, отнимая хлеб у продавца воды Ванга (виртуозная работа Александра Матросова). Ему бы распевать советскую песню водовоза: «Горе — надо утопить, /Радость — надо размочить,/ В каждом деле — без воды/И ни туды и. ни сюды!», но жизнь уготовила ему зонги, а в них ни капли веселья. «Купите воды, собаки», — в бессильном отчаянии поет он, говорит же с покупателями (которых нет), заикаясь, юродствуя, — ему самому вода не по карману. Помимо лишений ему выпало на долю стать вестником богов. Боги пришли в Сезуан (божественную «тройку» играет Анастасия Лебедева), значит до того покинули его, забыли. Боги в спектакле не обращаются к людям, молчат. Молчание богов оказывается страшнее их гнева. Кажется, что боги, принявшие человеческое обличье, переняли и привычку людей. Они бездействуют. «Пора вмешаться!», — обращается Ванг к богам, обессиленным, со стертыми в кровь стопами. «Пора вмешаться!», — и отыскивает Бога в себе. Если добрый человек в пьесе Шен Те, то Ванг – скрытый праведник, один из тех, кто,  по легенде, оправдывает перед Богом существование мира. Как бы то ни было, точно одно – Бог их знает!

У Бутусова и пир (во время чумы), и мир (худой), и добрые люди. За двоих играет Александра Урсуляк. Играет до физического изнеможения и этот надрыв в слове и жесте исключает какие бы то ни было замечания к актрисе. Она не проживает роль на сцене, выживает в ней. Шен Те — Шуи Та – эксперимент физический, проверка на выносливость, до метафизики ли тут? Впрочем, и на нее сил хватает. Перевоплощение и переодевание – здесь и сейчас, без паузы, без входа/ выхода в/из образ(а). Мужественную женщину от женственного мужчины отделяет мгновение: не успевает Шуи Та обдумать резон вступления в брак, как Шен Те уже по-девичьи смеется в подушку, радуясь предложению Янг Суна. Радуется, хотя и знает (но не верит), что тот, предлагает руку, желая запустить ее в капиталы невесты. Шуи Та – рацио, Шен Те – импульс. Одно без другого губительно.

Новые краски обретает Шен Те во втором акте, когда узнает о беременности. Еще не мать, но уже волчица, готовая разорвать любого за счастье нового человека, растущего в ней. Фигура не то волчицы, не то голодной лисицы, вырвавшейся из капкана (упоминается Брехтом), не то собаки присутствует и в спектакле: она и охраняет, и иллюстрирует бездомность и окружающую собачью жизнь.

Случай Шен Те в том, что доброй быть трудно, а озлобленной – невыносимо. Маска Шуи Та изматывает героиню больше, чем голод и лишения: черное заволакивает, так, что никаким «лучом света в темном царстве» не вытравить. Мировоззрение Шен Те сформировалось на панели —  в среде униженных и оскорбленных. Встав на ступень выше, героиня не забывает опыт бедности: ждущая милости в прошлом, теперь она раздает милостыню. Внезапное богатство, оказывается, требует бережливости, а бедняки живут одним днем, потому ищут не удочку, требуют рыбу. «Своя рубаха ближе к телу», — говорит бедный Янг Сун, одетый в пиджак на голое тело.

Над пьесой Брехт работал  почти двенадцать лет. Мерка того времени превратила Шуи Та в антигероя, эксплуататора, кровопийцу. За Шуи Та вступилось будущее. Ужас брехтовского капитализма получил название рыночной экономики. Костюмы бедняков в спектакле – униформа современного офисного планктона. Через одного – белые воротнички, ибо выполнять черную работу, трудиться и обслуживать сезуанцы не хотят. Безработные в пьесе работы не ищут, не желают.  Добавьте к сезуанцам  пособия, а фабрике Шуи Та профсоюз – и будет картина нашей Сезуани в настоящем. Шуи Та – делец, но и человек дельный. В спектакле Юрия Бутусова страшны не режим и условия жизни обитателей сцены, но их привычка жить. Выживает Шуи Та, выживая попутно и невольно лень и косность окружающих. Шуи Та считают злым, но кто? Злые, завистливые и никчемные, ибо зло, по Брехту, это отсутствие способностей. Шуи Та строг и справедлив, оценив талант Янг Суна продвигает его по карьерной лестнице. Именно за способности, а не по старой памяти Шен Те. «Что общего у коммерции с достойной честной жизнью?», — писал Брехт, но в пьесе коммерции противостоит отнюдь не доброта, тем более не честность. Воскликнуть бы «Люди добрые!», но не найти адресата.

Финальная сцена суда в спектакле по сравнению с пьесой сокращена. Шен Те предстоит сделать выбор: в чьем платье и чьим умом продолжить жизнь. Может показаться, что худо-бедно, но ей есть на что и ради кого ( ребенка) жить. Она растеряна, но особых потерь не понесла (моральный вред не в счет). Из пьесы же ясно – бывшие деловые партнеры вести бизнес с Шуи Та более не намерены, а с Шен Те – какой бизнес? – одна благотворительность. Шен Те потеряет лавку, но возможно Шуи Та ее вновь обретет. Но не в Сезуане. Его опять покинули боги. Добрый человек пойдет из Сезуана  своей дорогой, убедившись, однако, что «благими намерениями вымощена дорога в ад». Шен Те снова нечего терять – все потеряно. Но потеряно и одиночество: Шен Те не быть одной, но добротой не прокормить ребенка, на добро нечего рассчитывать. На заднике сцены – фото смотрящего с укором ребенка. «Прав нет, но есть голод, это больше», — говорила Шен Те. Новая жизнь в ней – это и ее жизнь. Добрая мать для сына и дикий зверь для окружающих. «Мой сын, лишь для тебя я буду доброй,/ А для других — тигрицей, диким зверем. / Раз так должно быть./ А должно быть — так!». Финальное «Помогите!» обращено в зал,  на самом деле к себе. Не на кого уповать: ни на бога, ни на человека. Пьеса-парабола подошла к финалу, начало и конец, образуя арку, остались двумя точками. На одной прямой. Одной дороге. «Помогите!» и занавес. Это конец. И холодок бежит у зрителей по спине, «бр..». Браво!

«Театрон». «Комсомольская правда»

Читать оригинальную запись

Читайте также: