«Три сестры» А.Чехова, «Каммершпиле», Мюнхен, реж. Андреас Кригенбург (фестиваль «NET»)

«Я помню — три девочки. Лиц уж не помню, но что у вашего отца, полковника Прозорова, были три маленьких девочки, я отлично помню и видел собственными глазами. Как идет время! Ой, ой, как идет время!…

Три сестры - театр Каммершпилле, Мюнхен

То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным — придет время — будет забыто или будет казаться неважным. И интересно, мы теперь совсем не можем знать, что, собственно, будет считаться высоким, важным, и что жалким, смешным»

В прошлом году я видел почти всю нет’овскую программу, а в этом подошел избирательно и «доизбирался» до того, что посмотрел только два спектакля — польское «Дело Дантона» и немецкие «Три сестры» (третий из намеченных, чешские «Песни эмигранта», отменили). Зато оба по-своему замечательные. На «Сезоне Станиславского» был другой спектакль мюнхенского «Каммершпиле» — «Замужество Марии Браун» Остермайера по Фассбиндеру. Но Остермайера я и раньше знал — как раз по NET’у четырехлетеней давности, когда привозили его «Нору» Ибсена. А про Кригенбурга, в отличие от настоящих знатоков, не слышал. И не помню, когда в последний раз мнения по поводу спектакля были такими разными и такими эмоциональными, причем не приняли спектакль в основном люди грамотные — даже флегматичный Бартошевич сбежал в антракте. У меня тоже остались неоднозначные впечатления. Но в первую очередь потому, что первые минут двадцать этих «Трех сестер» привели меня в состоянии полной эйфории, что мне вообще-то совсем не свойственно.

При том что репертуар приемов, задействованных постановщиком и художником в одном лице, для современного европейского и в особенности немецкого театра оказался вполне стандартным. Действие открывается на фоне «занавеса», выполненного под рифленую жесть — это стена какого-то многоэтажного ангара, ярусы которого соединяются лесенками. На авансцене появляются двое — актер, исполняющий в последующем спектакле роль Чебутыкина, и его знакомая театралка, в которую переодет другой актер, между ними разыгрывается комическая интермедия: зрительница интересуется «творческими планами», актер рассказывает, что репетирует «Трех сестер» в Мюнхене. Появляются сами сестры, старшая Ольга лущит орехи, следующие несколько эпизодов представляют из себя в основном ее монолог, редко перебиваемый другими, причем в этот монолог включены в хаотичном порядке реплики остальных персонажей из разных эпизодов пьесы. Стиль и интонации этих сцен заданы в начальной интермедии. Досталось чеховским сестрам, в прямом смысле, на орехи. Сестры говорят про возвращающихся перелетных птиц — и начинают изображать птичек. Поднимающийся занавес открывает огромную, правильной геометрической формы комнату с белым потолком и стенами, с дверями справа и большим прямоугольным окном слева, из окна бьет яркий свет, усиленный подсвечивающими сверху неоновыми лампами и светильниками гигантской, причудливой формы люстры, прикрепленной к потолку. Из этой люстры на Ольгу обрушивается «водопад» орехов. Входят офицеры, они с хрустом топчут рассыпанные по полу орехи черными сапогами (особенно выделяющимися на белом фоне — а как и полагается в европейском театре, спектакль выдержан в одном цвете, в данном случае в белом), выискивают среди этих орехов целые. Оставшись наконец одна, Ольга из старого сундука извлекает своего кукольного двойника в натуральную величину, снимает с куклы голову и надевает ее на себя, как маску. Такие же маски есть и у других действующих лиц. В масках они, достав аккордеоны, тромбоны и ударные инструменты, образуют маленький оркестрик.

За эти первые минут двадцать или чуть больше — я был настолько увлечен происходящим на сцене, что время не засекал — режиссер лаконично, в концентрированной форме рассказывает практически все, что для него в «Трех сестрах» важно: он очень точно чувствует, с одной стороны, инфантильность, ущербность героинь, с другой — их трогательность, он испытывает к ним ненаигранное сочувствие, однако не засахаривает, а подает их нарочито жестко, зачастую грубо. Но — парадокс — до момента, пока не начинается связное действие, вопросов к режиссеру не возникает. А вот дальше, высказавшись и выложившись начистоту, режиссер начинает развивать вариации на тему, последовательно и, с некоторыми вольностями и режиссерскими текстовыми вставками, перелагая стандартизированным языком нового европейского театра хрестоматийную чеховскую пьесу, и длится все это еще больше трех часов с одним антрактом, общая продолжительность спектакля — три часа сорок-сорок пять минут. Хотя в воспроизведении чеховского текста целиком или почти целиком нет никакого практического смысла — в страшном сне никому, кто решил бы впервые в жизни посмотреть «Три сестры» на сцене, не привидится отправиться с этой целью на спектакль Кригенбурга, а если заранее знать содержание пьесы ну хотя бы на уровне кто на ком женится и кого убьют, такой пересказ неизбежно должен показаться неинтересным, а местами, как во второй половине первого действия (чеховский второй акт) — и попросту нудным.

Разумеется, действие чеховской пьесы в последовательном ее изложении у Кригенбурга тоже решено в той эстетике, которая обозначена в начале спектакля, просто в первых сценах она дана в ударных дозах, а дальше размыта и размазана. Кое-какие интересные, а иногда и замечательные находки постановщик разумно приберег и для последующих сцен, и для второго действия. Когда Кулыгин говорит, что он весел и надо снять занавески — а занавесок на огромном окне нет никаких и через стекло бьет яркий свет, Кулыгин же просто не замечает его, потому что на душе у него пасмурно, только он не хочет этого показать — момент пронзительный. Не менее трогательно, но при этом ужасно смешно решена сцена прощания с военными в начале четвертого чеховского акта, когда все по многу раз целуются со всеми. Или раскленные по всем стенам от пола до потолка листочки бумаги, как я понял, с записками о мечтах и желаниях, которым, за единственным исключением (одна из сестер пожелала, чтобы городок их сгорел со всеми потрохами), не суждено сбыться — в четвертом чеховском акте на сцене появляются еще и воздушные шарики, к веревочкам которых тоже прикреплены такие записки. Исполнители снимают и надевают маски, причем в масках они выглядят и ведут себя едва ли не более по-людски, чем в нормальном человеческом облике.

Актеры, кстати, потрясающе играют, но еще более удивительно, что в этом спектакле они могут себе позволить открытые эмоции, что крайне нехарактерно для механистичного, внеэмоционального немецкого театра. Дописанные реплики, частью вдохновленные самим Чеховым, частью — другими источниками или просто самостоятельный плод режиссерской фантазии — «Необходимы новые формы в фотографии», «Я воздушный шар, я мечтаю раздуться и стать в сто раз больше», «Бобик — это брат того Ничто, которое зовется Софочка», предложение Андрея Наташе пойти поискать ребенка под грушей и захватить для этого лопатку, наконец, замечательный диалог Ирины и Тузенбаха: «Застрелите меня»-«У меня закоченели руки»-«Я подержу, а вы нажимайте» — нисколько не диссонируют с основным, стилистически чуть причесанным, лишенным (насколько можно судить на слух и по обратному переводу с немецкого на русский) характерных для речи чеховских провинциальных интеллигентов длинных синонимических цепочек и сложных синтаксических конструкций, текстом пьесы. Как и такие режиссерские находки, как игра в «паровозик» на реплику «В Москву, в Москву!» (тоже обозначенная в начале спектакля, где сестры уже играли в «птиц») или интерактивный эпизод, когда раздетый Тузенбах просит у зрителей из первых рядов передать ему обратно одежду, брошенную в зал раздосадованной Ириной. Начало второго действия — третий чеховский акт, пожар — вообще выглядит феерично: вместо ореховой шелухи под ногами на сцене за поднявшимся «жестяным» занавесом — здоровенная куча тряпья, тоже белого, как и все остальное в этом спектакле (вещи пострадавших?), а в ней — персонажи, снова в масках, и снова собранные в оркестр (благотворительный концерт в пользу погорельцев, о котором чуть дальше говорит Наташа?). Очень эффектно сестры и Андрей (который внешне смотрится жутко — пузатый, мордатый, одышливый) сначала хором, на одной ноте скандируют его исповедальный монолог из четвертого акта, а в финале запевают «Желтую субмарину», которая у Кригенбурга становится музыкальным лейтмотивом постановки.

Но после ударного начала в оставшиеся часы спектакля эти по-своему замечательные моменты приходится усилием воли собирать по кусочкам, терпеливо пережидая время от одного до другого — а спектакль-то между тем идет своим чередом! С другой стороны, если бы он весь представлял собой такой же концентрат часа на полтора, с каким режиссер обрушивается на зрителя в первых сценах — наверное, от эдакого действа могло бы не на шутку крышу снести. А так ритм выравнивается, первоначальный сгусток эмоций и броских образов разбавляется паузами и повторами одних и тех же приемов, и хотя это не идет на пользу процессу восприятия спектакля, по результату сильно облегчает его дальнейшее осмысление. А я определенно еще не скоро забуду этих «Трех сестер».

Читать оригинальную запись

Читайте также: