«Самоубийца» Н.Эрдмана в театре им. М.Ермоловой, реж. Денис Азаров

Со спектаклями режиссеров, которых я помню еще студентами и с которыми лично знаком (а таких уже выросло целое поколение) у меня слишком часто возникают сложности: ждешь от приятного тебе человека чего-то значительного, ну или хотя бы достойного — а смотреть плод его фантазии между тем тяжело и грустно. Вот и на «Самоубийце» до антракта я еще не терял надежды, что режиссерская фантазия куда-нибудь да выведет спектакль, но второе действие, увы, меня просто прибило своей беспомощной претенциозностью.

Тут еще, конечно, сказывается и «усталость материала» — за последние годы на московских сценах случилось огромное количество эрдмановских «Самоубийц», от Беляковича на Юго-Западе, Козака в театре Пушкина и Смехова в РАМТе до Сотириади в театре на Таганке и, конечно, последней премьеры Женовача в СТИ. Признаться, спектакль Женовача мне показался до такой степени удачным, что слушая текст роли Подсекальникова, я сразу представляю себе Евлантьева, Калабушкина — Верткова и т.д., настолько версия СТИ, по моему мнению, интересно, одновременно и неожиданно, и убедительно воплощает не самый удобный для современного театра материал сатиры 1920-х годов.

Денис Азаров, видимо, от слишком прямой связи с конкретными реалиями 1920-х хотел дистанцироваться, судя по тому, что в комнате коммуналки, где обитают Семен Семеныч с Марией Лукьяновной, от картины к картине меняются портреты вождей на стене: сначала это Ленин со Сталиным, затем Хрущев на фоне кукурузы, которого к тому же в сердцах надевают на голову, после антракта — целующийся Брежнев, и при этом все выдержаны в живописной стилистике и характерной колористике Роя Лихтенштейна. Передвижная, на колесиках коробка-комната воссоздает бытовую обстановку довольно подробно и в целом реалистично: койка, полки и т.д. В то время как располагается она на пустой открытой сцене, на фоне подсвеченного задника, и вокруг, пока внутри коробки кипят семейно-коммунальные страсти вокруг ливерной колбасы, происходит свое, совсем не бытовое действо, с участием мимов (да, опять мимы — для меня это за день был уже второй после «Фабрики слов» в Маяковке спектакль, где работали актеры с выбеленными лицами): милиционера, девушки в черном платьице с красной повязкой дружинницы на руке, а также андрогинной «живой скульптуры», обозначеной официально как «мальчик с веслом» — нечто среднее между «девушкой с веслом» и «строгим юношей», и этот уже в белом весь, с головы до пят. Плюс к пантомиме смены «планов» перемежались музыкальными интермедиями в исполнении оркестрика с солирующей вокалисткой — то какая-то немецкая кабарешная шансонетка, то попурри из раннесоветских шлягеров.

Между прочим, в недолго прожившем таганском «Самоубийце» Ренаты Сотириади тоже ходили физкультурники с веслами, наряду с пионерами и прочими «приметами эпохи», к чему, собственно, там их присутствие и сводилось — тогда как у Дениса Азарова, наоборот, границы «эпохи», хронологические и стилистические, раздвинуты до неопределенности, а «пришельцы» из советских 1920-х выполняют не бытовую, а символическую, метафорическую функцию (какую именно и насколько удачно — отдельный вопрос). Впрочем, в первом действии при неочевидной необходимости музыкально-пластического антуража одно другому еще не слишком мешало. Поначалу мне даже показался любопытным и неожиданным типаж главного героя, ну то есть анти-героя: Подсекальников в исполнении Александра Кудина — тощий, нервный, вроде бы и ничтожный, но не карикатурный, а чем-то пожалуй и трогательный очкарик. Остальные персонажи, правда, не придуманы режиссером и актерами сыграны по инерции, причем от эпизода к эпизоду исполнители будто заново приноравливаются и к своим ролям, и друг к другу в ансамбле, предоставленные сами себе. Из внешних примет, бросающихся в глаза своей бессмысленностью, а то и неуместностью — матроска Егорушки (ну вот почему курьер наряжен матросом?!), белый френч Аристарха Доминиковича, а во втором действии черный того же покроя (с какой стати «русская интеллигенция» носит френчи?!), а главное — отец Елпидий «в штатском», при том что с двумя крестами на груди, но в остальном — рубаха навыпуск, подпоясанная ремнем, штаны, заправленные в кирзовые сапоги, шляпа наподобие тирольской, только что без пера (это чтобы не «оскорблять чувства»? тогда уж пускай поп будет без креста — как у Боба Уилсона в «Сказках Пушкина»!).

Но это все мелочи в сравнении с тем, что ждет переживших антракт. Еще до него Подсекальников успевает произнести монолог «в зал» — у Эрдмана он обращен к глухонемому, что превращает «исповедь» Семен Семеновича в саркастическую отповедь автора Подсекальникову — а здесь Подсекальников уже выступает чуть ли не резонером, и режиссерской иронии я не заметил. Та же линия, но еще более грубо и навязчиво, продолжается во втором действии. Полностью выброшен эрдмановский банкетный акт, с «ударным» монологом Аристарха Доминиковича («я ваша мама, закричала русская интеллигенция»), диалогом Подсекальникова с отцом Елпидием («по науке, по религии или по совести?»), интермедией писателя Виктора Викторовича, пародирующей поэтов-почвенников а ля Есенин и т.п. — в принципе, такой ход возможен, обошелся же Туминас в «Горе от ума» без третьего акта, переведя текстовое многоголосие в совершенно иную плоскость; но тут вместо убойного авторского сарказма ничего не предложено, огромный, при этом самый эффектный кусок пьесы просто не используется и все. Зато в финале к белому некрашеному гробу впридачу на сцене возникают черные обелиски «братских могил», а на заднике вырастают силуэты кремлевских стен и башен. Подсекальников вдруг обретает силу духа, его речь о шепоте преисполняется громогласного пафоса вплоть до того, что взявшись за руки с Марией Лукьяновной, он спускается в зал и уже не исповедуется там, а буквально проповедует оттуда. А на сцене снова возникают милиционер и «дружинница» (статуя с веслом при переходе от «хрущевского» периода к «брежневскому» где-то потерялась), и пока Подсекальников вещает из глубины партера, милиционер в упор расстреливает на сцене Виктора Викторовича (Ярослав Рось), собираясь после него, похоже, приняться и за остальных.

Помимо агрессивной безвкусицы подобного решения, финал еще и лишен содержательной логики. С одной стороны, Подсекальников предстает уже не просто нормальным человеком, безобидным обывателем, претендующим лишь на самые элементарные, но все-таки необходимые человеку для жизни права и возможности (как персонаж Евлантьева в спектакле Женовача), а носителем и проповедником некой «идеи», хотя как раз самая суть персонажа Эрдмана — в отсутствии у него какой-либо «идеи», все его «мировоззрение» сводится к желанию покушать среди ночи ливерной колбасы, и может быть не надо его за это поспешно осуждать, но поспешно производить в юродивые, а тем паче превращать в народного трибуна — и подавно ни к чему. С другой стороны, когда на сцене творятся расстрелы и высятся обелиски массовых захоронений (хотя судя по мрамору это скорее не «жертвы», а те самые палачи; жертв-то хоронили без помпы), Подсекальников с его желанием «прожить шепотом» выглядит мало того что жалким, так еще и неумным, недальновидным, не понимающим, что НКВДшный маузер, разряженный в незадачливого поэта (при том что такого поэта, как персонаж «Самоубийцы», как-то и не жалко…) с тем же успехом обратиться и против всякого любителя ливерной колбасы, будет ли он при этом кричать, шептать или молчать в тряпочку. Но к этому моменту спектакля, если честно, искать в нем рациональный, осмысленный взгляд что на пьесу почти столетней давности, что на сегодняшнюю действительность уже всякая охота пропадает.

«Самоубийца» Эрдмана, надо признать, при кажущейся внешней выигрышности — материал непростой и не самый удобный: в пьесе по-прежнему острые, не утратившие актуальности моменты очень тесно связаны с конкретикой 1920-х годов, которая уже в начале 1930-х могла (могла бы, если б пьесу не запретили) показаться устаревшей, а сегодня и подавно. Анахронизмы эти отмечали даже после премьеры спектакля Женовача, что же говорить о прочих вариантах. На самом деле актуальность «Самоубийцы» режиссерам следовало бы искать не в социальной сатире и даже не в сатире нравов, что лежит более-менее на поверхности текста, а в иной плоскости. В конце ушедшего года мне постоянно вспоминалась комедия Эрдмана в связи с новостью о самоубийстве 18-летнего подростка, который перед этим прославился в интернете своими «оппозиционными» заявлениями: православный депутат Хинштейн сразу заявил, что подросток случайно заел таблетками водку и его смерть оказалась всего лишь несчастным случаем, а так и вовсе умирать не собирался и никакой политики тут в подтексте нет; либеральная русская интеллигенция, уже успевшая к тому времени отъехать на зимний отдых поближе к теплым морям, пару дней ужасалась и возмущалась — «затравили мальчика!» — прежде чем вернуться с чистой совестью к праздничному столу; но ни одни, ни вторые, разумеется, своего «соучастия в самоубийстве» не признали. Особенно показательно это на примере тех самых «вторых», печальников земли русской, с болью в душе переживающих русскую зиму у дальних океанских берегов — а ведь это, в сущности, про них, заронивших «червячка», написал в своей предсмертной записке внесценический эрдмановский персонаж Федя Питунин: «Подсекальников прав. Действительно жить не стоит».

Читать оригинальную запись

Читайте также: